“Да, — подумал Богдан. — Как это сказал Раби Нилыч? «Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно…» Удружил Раби, удружил. В стакане этой… м-м… бурной воды ковыряться…”
К тому времени, как Фирузе с Ангелиною – обе порозовевшие, довольные, веселые – вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от “Керулена”, дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.
Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов – и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.
Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами – правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.
Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично – телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. “Я от него ни ногой! — горячо сообщила Богдану Шипигусева. — Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно… В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может…”
“Какая славная и самоотверженная женщина, — с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой «хиус» памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. — А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, — размышлял Богдан. — Надо будет рассказать ему… Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место… и опять чуть ли не одновременно…”
В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.
Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой… Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью – жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнёю, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились… не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче – ладно.
Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина – так тот исхудал и ссохся. И пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой – едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.
— Э-э… — сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. — Добрый вечер… Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь…
— Нет, не ошибаетесь, — немного невнятно проговорил недавний страдалец. — Но вот вы…
— Милый, — напевно раздалось откуда-то из бездны, — это, вероятно, ко мне.
— А, так это вас ждет Катарина, — проговорил ад-Дин, и голос его потеплел. — Проходите, преждерожденный Богдан Рухович. Жена меня предупреждала, я вспомнил.
Богдан пошел вслед за боярином; тот, не говоря более ни слова, шаркая мягкими, расшитыми золотой нитью туфлями с сильно загнутыми кверху носками, повел его поперек обширной прихожей, — мимо шкапов и полок с книгами и с курительными трубками, мимо низких столиков с “Керуленами”, на полу подле коих сверкали узорочьем седалищные подушки…
Они пришли; как раз в этой комнате, как помнил Богдан – единственной, в обстановке коей имелись хоть какие-то признаки существования на свете женского племени, летом среди баночек и скляночек с косметикой обнаружилась видеокамера, позволившая выявить злоумного Козюлькина. Ныне следы существования в мире женщин изрядно возросли – и посреди оных следов царила сама женщина; в тонком, но вполне воздержанном, без вольностей, халате с многочисленными кисточками на полах и на поясе, на солнечного цвета тахте уютно возлежала с книгою, подпирая голову рукой, заботливая и самоотверженная Катарина Шипигусева.