— Здравствуй, прер еч Возбухай… — тихо сказал Богдан.
Градоначальник был радостен и возбужден донельзя.
— Наслышан о том, что с тобой приключилось, сводку мне еще днем переслали… Вот ведь ужас!.. Как чувствуешь себя? Голова цела, я вижу… А я знал! Я предупреждал, да только не слушали меня… Эти аспиды… — От оживления и какой-то едва уловимой неловкости он непрерывно говорил и при том ни единой фразы не мог довести до конца. — Ну, теперь им все! Теперь, после этакого срама, я их в бараний рог сверну. Да и народ меня поддержит. Поддержит, не сомневайся! Жди у себя в столице завтра-послезавтра доклад особый на сей счет, и попробуйте только на тормозах спустить дело… За вечер уж несколько выступлений было с просьбицею запретить обе секты, народ сам, раньше вас, все понял!
Почему-то Богдану вспомнилось, как он уходил вечером вторницы от соборного боярина Гийаса. Уходил и думал: “Плохих людей нет. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Только добиваются этого по-разному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”
Однако есть предел, за которым разное становится несообразным. И – недопустимым.
На широком экране беззвучно мелькали уже знакомые Богдану картины омерзительной кладбищенской схватки. Сниматель не упустил-таки свет.
— Еч Возбухай, — негромко произнес Богдан, присаживаясь на ближний к градоначальнику краешек письменного стола, — пока Саха квартиру в Спасопесочном не снял, ты где укрывал заклятых?
Верно, с минуту градоначальник, сидевший к Богдану спиной в сладострастном старании не упустить ни единого столь милого его душе кадра, не шевелился. Его спина, его могучий затылок остались неподвижны – но неподвижность отдохновения после трудов праведных, неподвижность заслуженного праздника в какой-то миг неуловимо сменилась неподвижностью атлета, из последних сил держащего на плечах невообразимый вес. Неподвижностью еллинского атланта.
Потом Ковбаса обернулся.
Левая рука его слепо нащупала пульт управления телевизором, и огромный экран погас. Ечи остались в темноте; лишь с улицы в широкие окна кабинета размашисто скакали веселые, разноцветные отсветы реклам, полыхающих над магазинами и лавками Тверской.
И еще с минуту ечи молча смотрели друг другу в глаза.
— У себя на даче, — глухо ответил затем Возбухай.
— Заметил их, когда стариков навещал?
Градоначальник снова не отвечал очень долго. Потом наконец выговорил:
— Да.
Богдан умолк. Собственно, он узнал все, что хотел. Подробности, частности этого неслыханного деяния – не его, строго говоря, дело; его послали в Мосыкэ не за этим. Но ноги минфа будто приросли к затерянному в темноте ковру.
— Ты давно догадался?
— Нет. Час назад.
Возбухай помолчал, а потом сказал:
— Прости.
Богдан не ответил.
— Я не мог упустить такой случай, — проговорил тогда Возбухай. — Эти сквернавцы, болтуны и себялюбы… Не мог. А остальное… Завтра же, в крайнем случае послезавтра я взял бы Рябого и его шайку, нашел бы всех заклятых там же, на Спасопесочном, — и отправил к вам, в Александрию, лечиться… Они все нужны были мне только до сегодняшнего дня.
— Это я понимаю. Ты вот что мне скажи. Ты думаешь, теперь жизнь станет лучше?
— Да.
— Ты думаешь, если распадутся эти секты, люди, которые в них были, сделаются добрыми и славными?
— Да. Не сразу, но… станут.
— Еч, они были смешными, нелепыми, назойливыми… а станут – озлобленными. Как всякий, кто лишился веры. Чья вера унижена и разрушена. Понимаешь?
Возбухай молчал, грузной черной тенью маяча на фоне полного прыгучих радуг окна.
— Они были, наверное, не очень-то приятными людьми, я согласен, мне тоже так показалось, а ведь я успел пообщаться с ними всего-то час-полтора… Но и к насилию, и к краже подтолкнул их ты. Эту черту они перешли потому, что не выдержали посланного тобой искушения… а обратного хода из-за черты чаще всего не бывает. Да, они могли бы выдержать, но не выдержали, и значит, сами виноваты – так, казалось бы, но… Но сказано: не вводи во искушение. Ты-то ведь тоже… Это же тебе тоже искушение было – встретить Крюка. И послал его кое-кто не нам чета… и ты тоже не выдержал. Тут вы одинаковы, еч Возбухай.
Из черной тишины раздался глубокий, порывистый вздох.
— Я понимаю, еч Богдан, — тяжко выговорил градоначальник. — Не трать слова. Я не мог иначе, они… таким, как они, не должно быть места в нашей стране. Не должно. Они мешают.
— Ты тех, с кем мы оба не согласны, сделал безвинными страдальцами, а того, с кем я всей душой, — преступником! Нельзя так! Нельзя!!
Ковбаса помолчал.
— Спасибо и на том, еч Богдан, — глухо сказала черная тень, и по тону Богдану почудилось, будто седогривый богатырь улыбнулся. — Но… Я просто выполнил свой долг. Как сумел. И готов отвечать, только… — Он запнулся. — Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Иначе все пойдет насмарку. Еч, если все всплывет – к ним пуще потянутся. И к хемунису, и к баку. А уж чего тут напляшут варвары – и подумать страшно…
— Об этом раньше надо было думать!
Ковбаса не ответил. Слышно было, как он тяжело, с присвистом дышит.
— Еч, — вдруг сказал он тихонько и беспомощно, ровно малый ребенок. — Обещай мне.
— Судрешит.
— Нет! Ты известный сановник, и к тому же, я знаю, к тебе прислушиваются и вовсе наверху… Говорят, если уж ты обещал – сделаешь. В лепешку расшибешься, но сделаешь. Потому, говорят, от тебя очень редко можно добиться обещаний. Вот обещай. Пусть суд – но пусть люди ничего не узнают. А если нет, тогда… — Возбухай опять запнулся, и вдруг похолодевшему от ледяного предчувствия Богдану в последний миг перед тем, как вновь зазвучал басистый, глухой голос Ковбасы, показалось, будто он вот-вот догадается, о чем дальше поведет речь градоначальник, он уж почти догадался; но голос зазвучал. — Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого надо мной суда.